Ночью 25 ноября (6 декабря) 1741 года Елизавета Петровна, решившая «восприять всероссийский престол» с помощью дворцового переворота, горячо молилась перед этим опасным предприятием. А по легенде — ещё и дала обет «никого не казнить» в своё царствование. Молитва, несомненно, была, а клятва — едва ли. Обещание Богу надо безотлагательно выполнять, но тут произошла заминка. Смертные казни были приостановлены лишь с 17 мая 1744 года. Но всё же дщерь Петрова смягчила политику наказаний. Вопрос только — из природной гуманности или политического расчёта? Как и почему Елизавета Петровна играла роль милосердного и благочестивого монарха, IQ.HSE разобрался по исследованию историка из НИУ ВШЭ Сергея Польского.
В октябре 1742 года, в царствование Елизаветы Петровны, в Калужском уезде исполнили указ Сената — зачинщиков восстания на крепостной мануфактуре Никиты Демидова подвергли жестокому наказанию на глазах у крестьян окрестных деревень. Трёх человек били кнутом, а двоих повесили в присутствии мстительного помещика. Десять лет спустя волостной староста и крестьяне составили челобитную императрице, в которой, вспоминая те казни, прямо обвиняли помещика и местные власти в нарушении воли суверена.
Случай характерный. Калужские крестьяне были убеждены, что монарх дал перед Богом обет милосердия и не мог санкционировать убийство.
Как подданные императрицы, так и европейские дипломаты верили в легенду о клятве Елизаветы Петровны. Ночью 25 ноября 1741 года «пред образом Спаса Нерукотворенного» она якобы «обещалась» никого не казнить в своё правление и все 20 лет на престоле будто бы четко следовала обету. Одним из тех, кто подхватил миф был классик историографии Василий Ключевский, так описавший ночь переворота: «Горячо помолившись Богу и дав обет во всё царствование не подписывать смертных приговоров, Елизавета, в кирасе поверх платья <...> и с крестом в руке вместо копья, без музыки, но со своим старым учителем музыки Шварцем, явилась новой Палладой в казармы Преображенского полка».
Любопытно, что и современные исследователи порой убеждены, что за два елизаветинских десятилетия не состоялось ни одной казни. Однако другие их коллеги отмечают, что смертные казни всё же осуществлялись до 1744 года. Отмена этой меры пресечения была долгим процессом, стимулируемым лишь неограниченной волей монарха, и сдерживалась «рудиментарным характером» судебной системы.
«Действительно, исполнение смертных казней было приостановлено только сенатским указом 17 мая 1744 года <…>, — пишет Сергей Польской. — Вплоть до мая 1744 года <...> преступников вешали, закапывали заживо, сжигали. Сама Елизавета неоднократно подтверждала действие смертной казни как в своём присутствии в Сенате, так и именными указами».
Ясно, что эти распоряжения императрицы несовместимы с обетом «никого не казнить». Да и источники, появившиеся сразу после дворцового переворота, упоминают лишь о молитве Елизаветы Петровны, но не о её зароке.
И правда, дать обет и более двух лет нарушать его — было немыслимо. Скорее, самодержица могла отказаться лично подписывать смертные приговоры, то есть не брать на себя ответственность за кровопролитие. Но в итоге она всё же остановила «исполнение казней в целом», отмечает исследователь. Что этому способствовало?
Обратимся к детству Елизаветы. В августе 1717 года в Петербурге на прогулке она вместе с сестрой Анной наблюдала жуткую картину. Под палящим солнцем мучительно умирала заживо закопанная по голову женщина (так нередко казнили мужеубийц). Напуганные дочери Петра тут же написали письмо генерал-губернатору Александру Меншикову — просили «аще возможно» освободить несчастную и «отослать в монастырь». Однако светлейший князь отсутствовал в столице. Скорее всего, спасти женщину не удалось.
С одной стороны, ходатайство царевен было обычным проявлением христианского милосердия. С другой — стало прологом к политическому милосердию будущей императрицы Елизаветы Петровны. «Мы всякие смертные преступления не натуральною, но политическою смертию наказывать уставили», — поясняла она в августе 1743 года.
Из всех латинских слов, соответствующих понятию «милосердия», ключевым было clementia, поначалу означавшее мягкость и снисходительность, а затем — прощение побеждённых врагов. Особый вес этому концепту в римской политической культуре придал трактат Сенеки «О милосердии». Философ определял clementia как форму господства. Антитезой милосердию была не благородная суровость (она дополняла и уравновешивала clementia), а необузданная жестокость, которая осуждалась. Хрестоматийный труд часто цитировался в европейских придворных кругах.
Любопытно, что одним из первых сочинений, зафиксировавших намерения Елизаветы Петровны уничтожить смертную казнь, был литературный портрет императрицы, составленный Иоганной-Елизаветой Ангальт-Цербстской в 1746 году. Мать будущей Екатерины II пробыла при русском дворе почти полтора года и постоянно общалась с самодержицей в то время, когда «вызревал» указ от 17 мая 1744 года.
Иоганна-Елизавета писала: «<…> Пример сентиментов щедрости, кроткого и человеколюбивого Ея нрава есть такой: некогда осматривала она свой Оружейной кабинет, показан Ей меч некоторого палача, которым он вершил [казни], <…>, на что она ответствовала: “Я уповаю, что сего в мое Государствование уже не случится”. <…> Да и говорят, что нет ещё примера, чтоб она приговор к смерти подписала <…>».
Политику милосердия Елизаветы Петровны сложно объяснить её религиозностью или личным страхом перед смертью. Скорее, на неё могли повлиять политико-философский дискурс эпохи, прочитанные книги, веяния времени — словом, широкое интеллектуальное поле.
Осознанная критика смертной казни началась только в эпоху знаменитых просветителей, вместе с секуляризацией сознания. Растущая уверенность в том, что смерть окончательна, навела их на мысль, что общество теряет людей, которых можно было бы исправить здесь и сейчас, а не в «будущей жизни».
По словам российско-канадского историка Кирилла Бринера, поступок Елизаветы не был связан с идеологией Просвещения, но «греческая классика, религиозный гуманизм, чувствительность <...> из французских романов и даже Лейбниц лучше соответствовали атмосфере, в которой жила Елизавета». Всё это создавало «интеллектуальную и эмоциональную ауру», облегчавшую принятие мер в духе эпохи Просвещения.
Вписывался ли обет «никого не казнить» в традиционные практики? В глазах иностранцев при русском дворе он был абсурдным. Секретарь французского посольства в Петербурге Жан-Луи Фавье считал, что императрица обладает «чрезмерной добротой, человечностью, которая довела её до нелепого обета». В результате «70 тысяч злодеев», которые заслужили высшую меру наказания, находятся «под охраной 20 тысяч человек».
Политические теоретики того времени полагали, что женщины больше мужчин подвержены страстям и потому легче управляемы. По сути же, самодержицам нужно было вписаться в строгие рамки: с одной стороны, не быть жестокой (такие правительницы осуждались, уделом женщины считалась мягкость), с другой — всё же дозировать милосердие, дабы не выглядеть слабой, слишком эмоциональной. Эта дилемма в своё время стояла перед Елизаветой I Английской, а потом — перед её российской тезкой.
Милосердие дщери Петровой, трактуемое как слабость, по мнению иностранцев, шло в ущерб государственным интересам. Так полагал, к примеру, французский посланник в России маркиз де ла Шетарди. Сходным образом рассуждал в 1748 году прусский посол Финкенштейн. Французский дипломат Дальон замечал, что императрица заблуждается, «будто милосердием привлечет к себе сердца народа, тогда как народ этот не понимает, что такое любить».
А что же россияне? Как они оценивали установки царицы? Историк и публицист, младший современник дщери Петровой князь Михаил Щербатов размышлял: «Царствование Елисаветы Петровны, конечно, достойно удивления, ибо, невзирая на милосердие её, что казнь смертная стала отменена, воровство и смертоубийство гораздо реже в России стали». Правда, улучшению криминальной обстановки, по мнению князя, способствовали и другие факторы, связанные с миролюбивой политикой Елизаветы.
Писатель Александр Сумароков и вовсе критиковал политику милосердия. «Плакал Тит, когда беззаконникам подписывал казни; плакал, но подписывал <…>», — иносказательно отозвался он о Елизавете Петровне, советуя новой правительнице, Екатерине II, вернуть смертную казнь.
В русском контексте важно было соотношение «милости» и «правды», милосердия и справедливости. Публицист первой трети XVI века Фёдор Карпов склонялся в сторону баланса двух начал, а его младший современник Иван Пересветов полагал, что правосудие выше милости.
Возвращаясь к европейским концепциям, надо заметить, что, с одной стороны, от христианского монарха ожидалось милосердие (государь должен был уподобляться Богу в его качествах, и в этом смысле монарх обладал правом помилования, стоящим выше закона). С другой стороны, суверен, опять же ориентируясь на библейские образцы, должен был удерживать баланс милосердия и справедливости.
Сходные проблемы рассматривал и такой влиятельный мыслитель, как Никколо Макиавелли. Автор «Государя» полагал, что для правителя подчинение подданных важнее их любви, но при этом князь должен казаться благочестивым и милосердным, поскольку такого суверена будут любить больше.
Князь Щербатов писал: «Елисавета Титу подражает». Её напрямую сравнивали с римским императором («Тит времён наших»), который принял жреческий сан для отказа от подписания смертных приговоров.
«Возможно, именно этот пример вдохновил Елизавету Петровну после миропомазания и причащения в алтаре Успенского собора Московского Кремля, которые приближали её к священническому сану, найти предлог для отказа лично подписывать смертные приговоры: её руки не должны были быть обагрены кровью, как и у Тита, — пишет Сергей Польской. — С точки зрения гендерной иерархии принятие священничества абсолютно немыслимо <…>. Но во время коронации Елизавета выступала <...> как суверен, носитель политического тела, которое обладает всеми чертами маскулинности».
Логику поступка Елизаветы отчасти проясняют и суждения её старшего современника, шведского мыслителя Юхана Турессона Оксеншерны (1666–1733). Он чётко выразил некоторые идеи своего времени: самодержец как наместник Божий должен действовать «сообразно Царю Царей, иже есть превышшая доброта <...>». Мотивация простая: «Люди милосердием гораздо лучше приклоняются». Эти мысли в чём-то аукаются с идеями Макиавелли, который писал: «Государь не должен опасатца заговору, когда любит ево народ, но боятца, когда он в ненависти».
В эмблематике власти в ход шли причудливые «орнитологические» образы. «Государь иметь должен желудок страуса, столь горячий от милосердия, чтобы переварить железо, и быть также орлом с громом справедливости, каковой, поражая одного, устрашает всех», — наставлял правителей испанский философ и публицист XVII века Диего Сааведра Фахардо.
Иными словами, суверен должен придерживаться баланса милосердия и справедливости. Эта «птичья» эмблематика дважды использовалась в транспарантах во время коронации Елизаветы в 1742 году. Ещё один транспарант — отсылка к Макиавелли: эмблема на нём изображала сердца подданных, на которых держится корона. Этот образ вслед за Сенекой повторял: «На сих подпорах безопасно».
Монаршее милосердие визуализировали и медали, отчеканенные почти 20 лет спустя, в декабре 1761 года. На медали с говорящим названием «Clementia Augustae» аллегорическая «римлянка» освобождает узников от оков. Милость императрицы, вернувшей «политических заключенных» из Сибири, прославлялась как одно из важных деяний «кроткия Елисавет».
Но что всё-таки заставило императрицу сначала приостановить действие смертной казни, а в марте 1761 года и вовсе исключить её из нового Уложения? Дело в том, что Елизавете Петровне нужно было не просто захватить престол, но также сохранить и укрепить его, что она и старалась делать, отмечает Сергей Польской. А ради воцарения она была готова даже организовать иностранную интервенцию, что могло квалифицироваться как государственная измена и привести к смертной казни.
Однако Елизавета хорошо изучила правила «игры престолов» за долгие годы жизни при дворе. Искусство диссимуляции — притворства, неправды, сокрытия истинных чувств — было присуще человеку барокко, особенно «человеку придворному», которому порой приходилось участвовать в заговорах. В этом смысле дщерь Петрова не исключение.
Итальянский политический философ второй половины XVI – начала XVII века Джованни Ботеро так определял диссимуляцию: «имитация незнания того, что знаешь». Это во многом описывает стиль поведения императрицы. «Умолчание, уклонение» помогли Елизавете «выжить в жестоком мире придворной политики, поэтому она так мало говорит о себе и эксплицирует свои поступки, в том числе и причины своего милосердия», поясняет Сергей Польской.
Взойдя на императорский престол, Елизавета последовала самым простым и ясным правилам, сформулированным в политической литературе эпохи, например, суждениям Макиавелли и его противников. Но стоит присмотреться и к тем ролям, которые она выбрала для себя на политической сцене. В этом помогут её театральные — в буквальном смысле слова — пристрастия. Елизавета была большой поклонницей сценического искусства, особенно французского.
Так, знакомством императрицы с политической трагедией Пьера Корнеля «Цинна, или Милосердие Августа» можно объяснить и её символический выбор коронационной оперы — «La clemenza di Tito» («Милосердие Титово») на либретто Пьетро Метастазио, пишет Сергей Польской. Оперу впервые представили во время коронационных торжеств в 1742 году, а потом дважды возобновили. На сцене высился монумент во славу Елизаветы как «Тита времён наших».
И трагедия Корнеля, и опера Метастазио, по сути, иллюстрировали труд Сенеки, а также выступали как антимакиавеллистские тексты. Они настаивали на том, что государь должен снискать любовь подданных, а не опираться на насилие и страх. Елизавета соединила это пожелание с советом Макиавелли, который рекомендовал монарху казаться своим подданным благочестивым и милосердным. И вот результат — после воцарения новую императрицу превозносили за удивительное благочестие и бесконечную доброту.
Придворные проповедники также создавали образ глубоко религиозной государыни, чьё благочестие — эталон для подданных. В их риторике императрица, как истинная христианка, прощала своих заклятых врагов. Уже в 1743 году проповедники говорили о сознательном отказе Елизаветы от смертной казни.
С помощью публикации этих проповедей Елизавета обдуманно конструировала образ «милосердной государыни» в сознании подданных. Она заставила их забыть о своей узурпации престола и «вспоминать прежних правителей как жестоких и недостойных той власти, которую они у неё отняли», комментирует исследователь.
В целом Елизавете и правда были присущи мягкость и сострадание. «Умная и добрая, но беспорядочная и своенравная русская барыня XVIII века», — характеризовал её Василий Ключевский. Однако мягкость и доброта совершенно не исключали притворства, игры в безграничное благочестие.
И, хотя «теремной религиозности» в императрице явно не было, а во взглядах отчетливо сочетались светское и религиозное начала, дщерь Петрова создавала образ суверена, совершившего «благочестивую революцию». Придворные проповеди при ней издавались большими тиражами и стали главным орудием имперской пропаганды. В них подданным напоминали о законных правах Елизаветы на престол и богоизбранности императрицы.
Отмена смертной казни и смягчение общей политики наказаний были сознательными решениями самодержицы. При этом их нельзя рассматривать в отрыве от политики «улучшения нравов» и нужно поместить в общий контекст распространения дисциплинарных практик в Европе раннего Нового времени, подчёркивает Сергей Польской.
«Императрица для дворянской и городской элит заменяет применение узаконенного насилия новыми формами дисциплинарного контроля телесной и умственной жизни — от создания новых образовательных и исправительных институтов до учреждения придворного и публичного театров, как школы нравов», — поясняет исследователь. А для большинства населения сохраняются традиционные средства наказания — кнут, батоги, шпицрутены и пр.
Беспрецедентный поступок Елизаветы Петровны создавал образ совершенной христианки на троне. Она таким образом не только уподоблялась Богу, как «правильный» христианский монарх. Она, как и «новый государь» у Макиавелли, активно афишировала своё беспредельное благочестие, подчёркивая, что основывает свою власть на любви.
Об узурпации трона быстро забыли и в России, и в Европе, обсуждая «бескрайнее милосердие» и человечность «императрицы московитов». В то же время, политикой милосердия Елизавета выводит за рамки закона свою власть — и де-факто нарушает прежний порядок правосудия.
Однако нетривиальные действия — стиль поведения, вполне присущий дщери Петровой. Экстраординарными поступками были и вооруженный переворот, и особый ритуал царского венчания, когда императрица сама возложила на себя корону. Впоследствии так же поступит Наполеон.
А что же гуманизация социально-политической жизни, которую часто ставят в заслугу Елизавете Петровне? Она тоже присутствовала. Деяния императрицы были призваны, в том числе, смягчить нравы подданных, на «варварство» которых ей часто пеняли иностранцы.
Отсутствие же личной интерпретации своего поступка показывало «абсолютный характер власти императрицы, её уподобление Богу, не дающему никому отчёта в своем правосудии и милосердии», уточняет исследователь. Для «разъяснения» снисходительности Елизаветы существовала церковная и светская пропаганда. И во многом именно проповедники породили легенду об обете самодержицы — легенду красивую и лишь отчасти оправданную.
IQ
В подписке — дайджест статей и видеолекций, анонсы мероприятий, данные исследований. Обещаем, что будем бережно относиться к вашему времени и присылать материалы раз в месяц.
Спасибо за подписку!
Что-то пошло не так!