Карьера
Бизнес
Жизнь
Тренды
Экономическая мысль «до Адама»

Экономическая мысль «до Адама»

В издательстве Института Гайдара вышел перевод книги Ричарда Кантильона «Опыт о природе коммерции: общие вопросы». Публикуем фрагмент из сопровождающей этот классический экономический труд статьи профессора факультета экономических наук НИУ ВШЭ Олега Ананьина, посвящённый тому, как становилась и менялась экономическая мысль в XVII-XVIII веке до Адама Смита, а также предпосылкам формирования экономики как науки.

Социально-экономическая трансформация западноевропейских обществ и научная революция не могли не сказаться на сфере идеологии, в частности и прежде всего на представлениях об обществе и месте в нём человека. В самом общем виде это выразилось в ослаблении идеологической роли религии. Тенденция к секуляризации развивалась постепенно и принимала различные формы.

И всё же не приходится сомневаться, что секуляризация дискурса об обществе, объяснение социальных явлений на основе поведения индивидов, преследующих свои частные интересы, предпосылки равенства способностей людей и их равноправия перед законом, локковская «трудовая теория собственности» и некоторые другие принципы, артикулированные школой естественного права, привнесли в общественное сознание новое понимание общества и человека, оказав существенное влияние на развитие обществознания в целом и на творчество ряда виднейших представителей экономической мысли XVIII века, в частности Франсуа Кенэ и Адама Смита.

Экономическая мысль

Ещё одним следствием процессов секуляризации было обесценивание прежних авторитетов и привычных способов аргументации. В результате меркантилистская литература нередко принимала откровенно лоббистский характер, что не могло не вызывать к ней недоверия. Авторам приходилось идти на разные ухищрения, чтобы привлечь внимание к своим идеям: клясться в собственной беспристрастности, уверять в невозможности конфликта между их частным интересом и общим благом; издавать памфлеты анонимно, чтобы скрыть свою аффилиацию, и даже приписывать их третьим лицам. Но это были слабые аргументы, особенно в эпоху, когда запрос на достоверность фактов и объективность знания принял форму научной революции — процесса, который разворачивался параллельно и, вероятно, не без взаимного влияния с социально-экономическими преобразованиями.

Измеримость объектов, точность данных, проверяемость фактов — все эти требования были не менее актуальны в торговле и кредитном деле, чем в науке. Исследования историков показывают, что порождённые этими требованиями коммерческие практики в итальянских, голландских и английских городах появились ещё до начала научной революции. 

Высказывается даже предположение, что Фрэнсис Бэкон, её идейный вдохновитель, мог выстраивать свою индуктивистскую интеллектуальную стратегию, исходя из опыта именно коммерсантов, сообщество которых он хорошо знал. Однако уже к концу XVII века под влиянием успехов научной революции спрос на объективность и достоверность экономического знания трансформировался в стремление придать ему научный характер, и как раз на тех принципах, которые эта революция провозглашала.

Эволюция меркантилизма

В течение XVII–XVIII веков трансформация экономической мысли прошла несколько этапов. Поначалу даже её разделение на два дискурса, более традиционный «об экономии» и новый — «о коммерции», не выходило за общие рамки схоластической социально-философской традиции, согласно которой общество мыслилось по аналогии с живым организмом как «политическое тело». Эта метафора изначально имела прозрачные монархические коннотации: общественные сословия уподоблялись органам тела, выполняющим каждый свою функцию, а деньги были аналогом крови, которая, по каноническому учению древнегреческого медика Галена, вырабатывалась печенью и по команде головы питала все остальные органы.

Кульминацией раннего меркантилизма стала дискуссия 20-х годов XVII века между Жераром де Малином и Эдвардом Мисселденом. Будучи коммерсантами, а не теологами, оба оппонента тем не менее стилистически равнялись на схоластов: свободно оперировали античными и средневековыми источниками, цитировали древних поэтов и изъяснялись образами галеновской медицины.

Малин подытоживал свой памфлет словами: «Золото — это само тело и кровь королей, деньги — посредник между подданными и их королями, торговля — чудо небесное, соединяющее их вместе», в свою очередь, описывал опасности, связанные с действиями голландцев против Англии такими словами: «…и тогда вены от печени нашего Великого Тела окажутся открытыми, изобилие жизни из него выйдет, фонтан печени расстроится и ослабнет… Великое Тело истомится и со временем впадёт в маразм или изнурительную лихорадку».

Проблемы в английской экономике оба связывали с нехваткой драгоценных металлов, но расходились в оценке её причин. Малин объяснял отток денег из страны действиями банкиров, проводивших межстрановые коммерческие расчёты по «спекулятивному» (читай: рыночному) обменному курсу, который он считал несправедливым и невыгодным для Англии. 

Мисселдена рыночный обменный курс не смущал. На первый план он ставил именно вопрос о торговом балансе, и даже попытался количественно оценить соотношение импорта и экспорта за 1612 и 1621 годы, продемонстрировав во втором случае дефицит баланса как причину обострившейся нехватки денег в стране. Малин видел решение проблемы в усилении государственного регулирования обменного курса, прежде всего за счёт восстановления службы королевского валютного контролера, тогда как Мисселден возражал против мер, мешающих коммерсанту вести прибыльный бизнес, но при этом выступал за ограничение импорта роскоши, содействие экспорту обработанных изделий и увеличение денежной массы.

В историю экономической мысли эта дискуссия вошла темой торгового баланса, которая в дискурсе о коммерции заняла центральное место. На роль этой темы в формировании научного знания справедливо указал Филип Мировский:

Пусть и не слишком явное, это было первое появление принципа сохранения в западной экономической мысли. Стоимостной агрегат здесь мыслится как подлежащий сохранению в сфере товарного обмена, осуществляемого с помощью исключительно национальной валюты… Следуя Аристотелю, меркантилисты, писавшие о торговом балансе, приняли деньги в качестве подходящего знака стоимости и определили государство как единицу своего анализа… [В этом контексте] торговля концептуализировалась как движение недифференцированной и сохраняемой стоимостной субстанции, а приостановка этого движения — как равновесие. 

Теоретическое значение своего подхода понимал и сам Мисселден: «Прежде, — признавал он, — мы воспринимали это чувствами, но теперь знаем научно; прежде мы наблюдали это на практике, теперь понимаем спекулятивно». В ту пору учёность ещё ассоциировалась со схоластическими толкованиями Аристотеля, единицей анализа служили «политические тела» в виде абсолютных монархий, и речь шла об отношениях между такими «телами», тогда как внутренний порядок находился в ведении суверена и оставался за скобками анализа.

Но времена уже менялись: в 1620-м Фрэнсис Бэкон выпустил свой «Новый научный органон» в противовес «Органону» Аристотеля; в 1628-м Уильям Гарвей опубликовал новую теорию кровообращения, опровергавшую медицинскую систему Галена, а в 1651-м Гоббс на основе теории Гарвея переосмыслил в «Левиафане» метафору «политического тела». В новой её версии деньги по-прежнему были «кровью государства», но представлялись уже не благом, ниспускаемым сверху по воле суверена, а естественным процессом денежного обращения, соединяющим отдельные части государственного механизма.

«…Деньги (из какого бы материала суверен государства их ни чеканил) являются достаточно удобным мерилом ценности всех вещей в сношениях между подданными данного государства. Благодаря таким мерилам все товары, движимые и недвижимые, способны сопровождать человека повсюду, где бы он ни находился; а также переходить от человека к человеку внутри государства. Свободно перемещаясь, деньги питают на своём пути каждую часть государства; тем самым этот (ценностный) сгусток выполняет в государстве, так сказать, кроветворную функцию. Ибо естественная кровь образуется точно таким же образом из продуктов земли и, циркулируя, попутно питает каждый член человеческого тела».

В контексте экономической мысли существенны две идеи, заимствованные у Гарвея: идея кругового движения и идея непрерывного движения. Аналогия с кровообращением подсказала сначала Уильяму Петти, медику по образованию, как можно оценить количество денег в обращении, а затем Джону Локку, тоже медику, ввести понятие скорости обращения и развернуть интуицию Петти в целую теорию.

В дальнейшем центр тяжести меркантилистской мысли смещался в сторону обоснования протекционизма — политики, ориентированной на расширение внутреннего производства как главного фактора активного торгового баланса. Устойчивое денежное обращение выступало в этом контексте условием беспрепятственной реализации произведенного продукта. Соответственно, денежный кругооборот стал рассматриваться в единстве с кругооборотом товаров. 

Известный памфлет Томаса Мана «Богатство Англии во внешней торговле», опубликованный в 1664 году, — характерный пример такого подхода. Ключевым было разграничение между «людьми, живущими ремеслами», и «теми, кто добывает плоды земли». Далее следовало пояснение, что первых «гораздо больше», и вывод: «старательнее всего поддерживать усилия тех многих, кто составляет наибольшую силу и богатство короля и королевства». Пример итальянцев, которые «дают работу многим людям и получают больше денег благодаря их усилиям по обработке сырого шелка», подкреплял этот вывод опытом.

Упор на создание рабочих мест для развития обрабатывающих производств стал едва ли не центральным звеном «производственного меркантилизма» по всей Европе, а тот же Локк дал ему философское обоснование: «…если хлеб ценнее желудей, вино ценнее воды, а сукно или шелк ценнее листьев, шкур или мха, то всем этим мы целиком обязаны труду и усердию… Тот, кто сравнит, насколько одни из этих вещей превосходят другие по ценности, увидит, насколько труд составляет гораздо большую часть стоимости вещей, которыми мы наслаждаемся в этом мире». Долю труда в продукте на возделанной земле Локк оценил пропорцией 99 к 100.

В литературе XVIII века этот комплекс идей был обобщен в доктрине «дохода, оплачиваемого иностранцами». Кроме иной формулировки принципа торгового баланса, требовавшей теперь, чтобы иностранцы платили за труд, затраченный в данной стране, больше, чем она платит за труд иностранцев, эта доктрина предполагала приоритет обрабатывающих производств над сырьевыми, нацеливая на то, чтобы превышение экспорта над импортом обеспечивалось товарами с высокой степенью обработки. 

И вновь подвижка состояла не в появлении принципиально новых идей, а в смещении акцентов. Торговый баланс выступал теперь не самоцелью, но фактором, обеспечивавшим расширение производства и дополнительную занятость населения. В условиях тогдашней Англии, где остро стояла проблема пауперизма, это была актуальная задача.

У поздних меркантилистов и Джеймса Стюарта торговый баланс был переосмыслен как «баланс труда». «Когда нация экспортирует больше или меньше труда, чем импортирует, — писал Жервез, — эта разница между экспортом и импортом труда называется торговым балансом». По признанию Джейкоба Вайнера, «из всех меркантилистских рассуждений [аргумент занятости] наиболее успешно противостоял критике, сохранившись и в XIX, и в XX веке в качестве важного элемента протекционистской доктрины».

В Англии именно эта версия меркантилистской доктрины был взята на вооружение в политической полемике между партиями вигов и тори; и она же стала непосредственной мишенью критики Адама Смита, а вслед за ним и последующих поколений ортодоксальных экономистов. Позже, начиная с Густава Шмоллера в XIX веке, включая Джона Мейнарда Кейнса и многих историков экономической мысли в ХХ веке, было многократно показано, что критика меркантилистов несправедливо приписывала им грехи, которых они не совершали, и не признавала то ценное, что в их трудах содержалось. 

Однако отделить зерна от плевел оказалось не так просто. Причиной тому были, разумеется, не только предубеждения Смита и его последователей, но также изъяны самого меркантилистского дискурса: ненадёжность его эмпирической базы, неразвитость концептуального аппарата, переоценка степени общности выводов.

Борьба между вигами и тори велась отнюдь не по теоретическим вопросам. Виги использовали доктрину «дохода, оплачиваемого иностранцами», избирательно — как аргумент против либерализации торговли только с Францией, ибо опасались конкуренции французских товаров и усиления влияния католицизма. При этом едва ли не пионером в выдвижении такой доктрины был сторонник тори Николас Барбон, который задолго до этих дискуссий писал, что «единственный путь узнать, какой вид товаров и торговли прибыльнее для нации, — выяснить, какой вид товаров занимает больше рук при его ввозе и обработке. Ибо каждому работнику платят за его время; и чем больше их занято, тем нация становится богаче».

Дебаты о торговом балансе отличались от большинства экономических дискуссий того времени тем, что расчёты на основе эмпирических данных составляли их неотъемлемую часть. Особую остроту они приобрели в 1713 году в рамках противостояния вигов и тори вокруг проекта торгового соглашения с Францией. 

Сторонники обеих партий апеллировали к данным расчётных балансов как решающему аргументу «за» или «против» либерализации торговли с соседней державой. Но ни одна сторона не смогла убедительно опровергнуть доводы другой: виги держались известных на тот момент и выгодных для них данных, тогда как тори указывали на их неполноту и необходимость более тонких расчётов; в ответ виги обвиняли оппонентов в манипулировании данными, а те повысили ставку, возразив, что корректный расчёт баланса на имевшихся данных вообще невозможен. Словом, эмпирический критерий не помог в решении политического спора. Он был снят политическим же актом — отставкой правительства тори.

Убедительность меркантилистского дискурса страдала также из-за бедности понятийного аппарата. Так, деньги они понимали расширительно, терминологически не разграничивая, например, деньги и денежный капитал. И хотя многозначность термина сама по себе не означала ни сведéния денег к одной из их функций (средству накопления сокровищ или средству обращения), ни отождествления их с богатством, именно эти «грехи» стали стандартно вменяться меркантилизму. 

Между тем для самих купцов деньги были прежде всего источником наращивания торговых оборотов, «драйверами торговли», то есть именно торговым капиталом. «Мы должны вывозить наши деньги… — пояснял Томас Ман, — чтобы сначала расширить нашу торговлю, закупая больше товаров, которые мы затем снова вывозим и таким путем увеличиваем количество денег страны».

По свидетельству итальянского исследователя Перротта, единственный случай сведения богатства к деньгам в экономическом сочинении (хризогедонистического тезиса) он обнаружил в споре двух анонимных саксонских авторов XVI века, из которых один утверждал, что «богатство состоит из денег», а другой ему возражал. 

Ранее Джейкоб Вайнер, отнюдь не поклонник меркантилистов, представил целую серию прямых цитат против отождествления богатства и денег из их сочинений. В этой литературе говорилось и про экономическую нецелесообразность праздных запасов денег в казне, и про опасности, связанные не только с нехваткой, но и с избытком денег в обращении. Так, Томас Ман, недвусмысленно предупреждал:

«Не следует все доходы государей держать связанными в казне, ибо есть другие, не менее необходимые и прибыльные способы увеличения богатства и мощи. Направляя бóльшую часть денег из своих годовых доходов своим подданным, у кого они первоначально и были взяты… государь (в этом случае) подобен желудку в теле: прекратив переваривание и передачу [пищи] другим органам, он, прежде чем погубить эти органы, разрушит самого себя».

Потребовалось больше двух веков развития экономической мысли, прежде чем Джон Мейнард Кейнс решился теоретически объяснить и, соответственно, реабилитировать главный принцип меркантилизма — политику активного торгового баланса: «[в] те времена, когда государственная власть не оказывала прямого воздействия на норму процента внутри страны и на другие побуждения к внутренним инвестициям, меры, принимавшиеся в целях увеличения активного сальдо торгового баланса, были единственным прямым средством в распоряжении государства для увеличения заграничных инвестиций». 

Существенно, что эта реабилитация была условной и сопровождалась указанием на обстоятельства, которые делали такую политику оправданной. В нынешнем веке ещё один шаг в сторону рационального толкования меркантилистов сделал Эрик Райнерт, придав их предпочтению обрабатывающих отраслей перед сырьевыми современное звучание с помощью понятия возрастающей отдачи.

Ведущий современный исследователь меркантилизма Ларс Магнуссон, предложивший обобщенную характеристику вклада меркантилистской литературы в развитие экономической мысли, в целом оценил британский дискурс XVII века как «важный разрыв с прошлым».

В отношении предметной области экономического знания, он отметил:

 рассмотрение экономики как системы, локализованной на определенной территории и имеющей свои особые законы;

 фокусировку на процессы создания и распределения богатства в экономике, где центральное место принадлежит рынку товаров, денег и векселей и где экономический прогресс определяется взаимодействием спроса и предложения;

 выделение «материального» аспекта человеческой деятельности в противовес моральному, преобладавшему в работах предшествующего периода.

Методологическое кредо меркантилизма Магнуссон определил — с оговоркой на условность формулировки — как «бэконианскую научную программу с преобладанием логической аргументации и опорой на факты».

Но если спецификация предметной области меркантилистского дискурса зафиксировала действительно ключевые тенденции в развитии экономического знания, прежде всего перенос центра тяжести на производство и обращение общественного продукта, то методологическую характеристику этого дискурса со ссылкой на «бэконианскую программу» можно принять лишь как самую общую констатацию отхода от схоластической традиции. Подведение большого корпуса литературы под одну рубрику недооценивает как многообразие научных образцов, оказавших влияние на эту литературу, так и её собственную неоднородность на протяжении рассматриваемого периода.

Расцвет меркантилистской литературы пришелся на последнюю треть XVII и первую половину XVIII века, то есть на самую турбулентную фазу научной революции. Меняющаяся общенаучная среда оказывала заметное влияние и на экономическую мысль. Не случайно один из самых ярких её представителей Уильям Петти был в числе основателей Лондонского королевского общества; Джон Локк был его членом, а памфлетисты Николас Барбон и Джон Кэри — тесно взаимодействовали с учёными общества. 

Характерно и то, что Петти, Барбон и Локк были медиками, обучавшимися на физиологии Гарвея. И если в начале XVII века Малин и Мисселден ещё апеллировали к авторитету Аристотеля, то в экономических сочинениях конца столетия фигурируют уже новые научные авторитеты: Джозайя Чайлд и Чарльз Давенант ссылались на Гоббса, Дадли Норт апеллировал к Декарту, а Джон Кэри — к Локку.

Пример Кэри наглядно характеризует рост престижа науки в этот период. В 1717 году он опубликовал трактат An Essay Towards Regulating the Trade.. , представлявший собой переработанный вариант его работы более чем двадцатилетней давности. Но если во введении к первой публикации он определял свою задачу как «изложение общих понятий о торговле», то в новом издании речь шла уже о науке: о том, что «торговля, как и другие науки, имеет свои принципы».

Проекты новой науки

Дискуссии о генезисе экономической науки постоянно наталкивались на предрассудки, связанные с так называемым презентизмом — ориентацией на выявление «истоков» того состояния науки — обычно современного, которое исследователь принимает за образец. Таковы, при всех внутренних различиях, известные историко-научные концепции Карла Маркса и Йозефа Шумпетера, Марка Блауга и Теренса Хатчисона. Подобные исторические реконструкции оправданы в той мере, в какой позволяют проследить преемственность в истории идей, но они явно не достаточны для объяснения объективной логики становления науки, так как оставляют за скобками ключевой момент: выбор пути развития науки в его начальной точке.

Так, если у Маркса в известной работе «К критике политической экономии», начало научной политической экономии ассоциировалось с появлением идеи трудовой теории стоимости, то для других историков экономической мысли аналогичную роль играла артикуляция принципов свободной торговли или полезности благ. Во всех таких случаях критерии научности задаются задним числом — в силу их связи с идеями, ставшими значимыми в позднейших теоретических конструкциях. 

Логика такой позиции понятна: по крылатому выражению Маркса, «анатомия человека — ключ к анатомии обезьяны». Заметим, однако, что речь идет о логике для анализа становления конкретной развитой формы, в нашем случае — конкретной формы науки. Все другие формы науки при этом остаются за рамками рассмотрения. Соответственно, для ответа на вопрос, почему именно данная форма получила приоритетное развитие, этот подход попросту не рассчитан.

Возникновение новых явлений, как правило, происходит в точках бифуркации, то есть в условиях, когда возможны разные траектории последующего движения, когда выбор пути развития не является жестко детерминированным и может определяться внешними или даже случайными факторами. Дальнейшее развитие, напротив, оказывается в той или иной степени связанным заданной траекторией (path dependent). Именно поэтому рассмотрение генезиса нового явления неправомерно ограничивать только тем кругом факторов и влияний, которые исторически и логически связаны с «победившей» траекторией развития.

Подобно шумпетеровской инновации, новое и в науке рождается из наличного материала — предметного знания, которое трансформируется в новую комбинацию, образующую ядро научной программы. Что-то из этого материала отбрасывается, что-то генерируется заново, но траектория дальнейшего развития программируется уже на основе такой программы. Но если элементы этого знания так или иначе отражают свойства объекта, то способ их комбинирования зависит преимущественно от принятых научных практик. 

В период становления экономической науки неопределённость первичного выбора траектории была тем большей, что сама наука Нового времени, как было показано выше, представляла собой спектр научных программ, в рамках которых сосуществовали различные эпистемологические установки и, соответственно, образы науки.

Однако попытки учесть влияние общенаучной среды на трансформацию экономического знания обычно абстрагировались от её неоднородности, сводясь к ссылкам на соответствие этого процесса общим тенденциям развития науки. Так, в известной работе Мишеля Фуко «Слова и вещи» становление экономической науки приходится на период господства классической эпистемы, формирование которой он связывал с переходом от эпохи Возрождения к Новому времени и рассматривал со стороны метода как «замещение аналогизирующей иерархии анализом», или, иными словами, как переход от познания через аналогии к познанию через внутреннее упорядочивание объекта с помощью таксономий и наглядных схем-таблиц или путём его математического представления и анализа.

Такая тенденция действительно наблюдалась в экономическом дискурсе XVIII века, о чём свидетельствовал постепенный отход от использования метафоры политического тела. Соответственно, классическая эпистема, по мнению Фуко, нашла характерное выражение в «Экономической таблице» Кенэ как новой форме представления знания, пришедшей на смену аналогиям. При этом классическую политическую экономию Смита и Рикардо Фуко относил уже к следующей эпистеме, с которой он связывал переход на более глубокий уровень познания — анализ «взаимозависимости экономических детерминаций».

«Таблица» Кенэ занимает центральное место и в историографической концепции Филипа Мировского, но здесь она рассматривается в контексте онтологических предпосылок экономической теории. Согласно Мировскому, определяющее влияние на формирование экономической науки оказало естествознание эпохи научной революции, которое строилось вокруг понятия измеримой субстанции, функционирующей по законам сохранения. У меркантилистов материальной субстанцией экономики выступало национальное богатство, поддержание которого обеспечивалось торговым балансом. Эту идею Мировский считал первой версией принципа сохранения в экономической теории.

Свою зрелую форму субстантивистский подход получил в «Таблице» Кенэ, которая «полностью импортировала в политическую экономию картезианскую концепцию науки». В «Таблице» в роли субстанции выступал общественный продукт, а его кругооборот был представлен физическим процессом производства, распределения и потребления зерна, что сводило «естественный закон общества к физическому закону». 

В отличие от Фуко, Мировский не противопоставлял физиократов и британских классиков, полагая, что, при всех различиях, теории Кенэ, Смита, Рикардо и Маркса — это «единый класс стоимостных теорий… соответствующий особой и целостной концепции науки». Объединяющее начало таких теорий он усматривал в картезианстве, пусть порой и «разбавленном». Переход от классической политэкономии к неоклассике он связал с переходом физики XIX века к метафоре «поля».

«Смит, — иронизировал Мировский, — состряпал ослабленную физиократию, сваренную в разбавленном картезианском бульоне… и придал ей вид космологии, приправленной ранней эпикурейской физикой и поданной в огромном блюде, обложенном отступлениями из всего, начиная с абзаца о том, почему собаки не разговаривают, и заканчивая приложением о премиях на вылов сельди». 

Впрочем, взгляд на Смита сквозь призму физиократии имеет давнюю историю. Ещё в начале XIX века поклонник и первый биограф Смита Дугалд Стюарт признавал, что физиократы превосходили Смита в «точности и определённости языка», «аккуратности метафизического анализа», а «некоторые их фундаментальные принципы имели более научный характер и более широкую сферу применения».

На фоне этих линейных концепций выделяется подход Карла Прибрама, основанный на разделении первых теоретико-экономических школ по их ориентации на научные программы. Размежевание бэконианской и картезианской программ, уходящее корнями в схоластическую литературу с её спорами между реалистами во главе с Фомой Аквинским и номиналистами, сторонниками Уильяма Оккама, проявилось, согласно Прибраму, в специфике первых национальных школ экономической мысли. 

Английских авторов, таких как Петти, Чайльд, Локк, Норт, Дэвенант, а также шотландец Джон Ло, Прибрам отнёс к «бэконианским меркантилистам», отдельно выделив примыкающую к ним группу «утонченных меркантилистов»: Кантильона, Такера и Джеймса Стюарта. Французскую школу физиократов он однозначно связал с картезианством. Ещё один вариант меркантилистской мысли — немецко-австрийский камерализм — опирался, по Прибраму, на научную программу Лейбница и его ученика Христиана фон Вольфа.

Внимание Прибрама к самому факту влияния соперничающих эпистемологических установок — важный шаг к осознанию неадекватности линейных схем формирования экономической науки. Однако в действительности общенаучная среда была ещё более многообразной и динамичной. 

«Республика учёных» объединяла научное сообщество, независимо от национальных границ: француз Жан-Батист Дюбо продвигал идеи англичан Петти и Локка; англичанин Дадли Норт заявлял о приверженности методу француза Декарта; шотландец Джеймс Стюарт обобщал опыт немецких и итальянских камералистов. В результате интеллектуального брожения второй половины XVII и первой половины XVIII века возник целый спектр вариантов построения научного экономического знания, или проектов новой науки.

Статистический проект Уильяма Петти

Первым проектом экономической науки была, несомненно, политическая арифметика Уильяма Петти. Участник просветительских кружков, подготовивших создание Королевского общества, и один из его отцов-основателей, Петти, по своим взглядам вполне соответствовал бэконианскому духу Общества. Он видел новую науку эмпирической и основанной на статистике. Не противоречило заветам Бэкона и то, что приверженность эмпиризму сочеталась у него с теоретическими обобщениями и инженерным подходом при обсуждении практических задач, будь то налогообложение или обустройство Ирландии.

По определению Шумпетера, «он относился к числу теоретиков, для которых наука — это измерение». Знаменитая фраза: «…вместо того, чтобы употреблять только слова в сравнительной и превосходной степени и умозрительные аргументы, я вступил на путь выражения своих мнений на языке чисел, весов и мер… используя только аргументы, идущие от чувственного опыта, и рассматривая только причины, имеющие видимые основания в природе», была явным вызовом практике большинства памфлетистов. Шумпетер, отмечая, что Петти сознавал полемичность своего методологического кредо и был готов за него бороться, заключил, что «это был бы первый „спор о методе“».

Впрочем, свой вывод он сформулировал в сослагательном наклонении — спор не состоялся: «никто не выступил против… Последователей было мало, восхищались многие, но огромное большинство очень быстро предало забвению этот метод… Перспективная программа, способная вдохновить экономистов на новые направления исследований, увяла в руках шотландского профессора и на 250 лет была практически утрачена для большинства экономистов». Последнее замечание — камешек в огород Адама Смита, который своё отношение к проекту Петти выразил мимоходом брошенной репликой, что он «не слишком верит в политическую арифметику».

Энтузиазм Шумпетера по отношению к эмпирико-статистическому проекту Петти вполне соответствовал неопозитивистской интеллектуальной моде середины ХХ века, и гораздо меньше — условиям, в которых работали Петти и Смит. Петти демонстрировал чудеса изобретательности, анализируя данные о хозяйственных реалиях XVII века, но это не отменяло факта, что сами данные были скудными и отрывочными, а выводы на их основе — не слишком убедительными. Условия для полноценной реализации такого проекта явно отсутствовали.

Инженерный проект Джона Ло

Лондонское королевское общество, провозгласившее вслед за Бэконом своей целью распространение знания, полезного для людей, объединяло и поддерживало не только учёных-исследователей и собирателей фактов, но и разного рода изобретателей и прожектёров. Были среди них и разработчики экономических проектов. 

Один из них — Хью Чемберлен — был даже членом Королевского общества. В основе таких проектов лежал инженерный тип знания, ориентированный не столько на познание существующего, сколько на конструирование новых объектов. Речь шла прежде всего о проектах кредитно-финансовых механизмов, меркантилистских по духу и нацеленных на обеспечение страны деньгами.

Расцвет подобных разработок пришёлся на вторую половину XVII века, а его кульминацией стала деятельность Джона Ло, чьё основное сочинение «Деньги и торговля» (1705) — это образец конструктивистского инженерно-экономического проекта организации экономического знания. Трактат состоит из восьми глав, из которых две первые вводят основные понятия и ставят проблему — обеспечение хозяйства деньгами; четыре следующие главы содержат обзор различных подходов к решению задачи — применяемых на практике или предлагаемых другими авторами, вместе с объяснением недостаточности или неадекватности этих подходов; седьмая глава состоит из детального пошагового описания проекта самого автора, а заключительная глава посвящена предполагаемым преимуществам, которые принесёт его осуществление. В работе Ло есть и оригинальные теоретические идеи, анализ эмпирического материала, но основой аргументации служит инженерная логика: сопоставление разных технологий решения поставленной задачи.

Судьба научного проекта Джона Ло была предрешена судьбой его практического проекта. Крах в 1720 году построенной им финансовой пирамиды породил обширную вторичную литературу с анализом этого опыта, по преимуществу критическим. Не стал примером для подражания и инженерный подход Ло к организации знания. Однако эволюция денежных и финансовых систем в ХХ веке заставила вернуться к оценке идейного наследия Ло и признать его оригинальный и во многом пророческий вклад в кредитно-денежную теорию и практику.

Теоретический проект Ричарда Кантильона

Реакцией на первые проекты новой науки стал ещё один проект, разработанный в начале 30-х годов XVIII века Ричардом Кантильоном, французским коммерсантом ирландского происхождения, близким к якобитскому кругу английской эмиграции во Франции. Этот проект разительно отличался от работ предшественников своей методологией. 

В то время во Франции ещё господствовало картезианство, а в Англии уже утвердилось ньютонианство, сочетающее в себе черты и бэконианства (особенно в эпистемологии) и картезианства (прежде всего, в методе). В обоих случаях предполагалась опора на реальность (будь то Декартова «очевидность» или ньютоновские «факты и эксперименты»), но главный упор делался на строгость и систематичность теории. Трактат Кантильона «Опыт о природе коммерции: общие вопросы» вполне отвечал этим установкам.

Это была первая в истории экономической мысли попытка представить экономику в виде абстрактной теории, описывающей её существенные черты и свойства. Кантильон сознательно выстраивал теоретическую систему абстрактных схем, ядром которой служила схема производства и воспроизводства (кругооборота) материального богатства. 

Вся конструкция строилась на предпосылке существования некоторого естественного состояния, которое имеет тенденцию воспроизводиться в ходе функционирования экономической системы. Производство богатства детерминировано объективными факторами, в основном неподвластными воле человека, но в действие эти факторы приводятся самими людьми с их ограниченными возможностями и несовершенными механизмами взаимодействия. Последние обуславливают наличие «зазора» между естественным состоянием и реальностью, который задаёт сферу неопределённости.

В конечном счёте экономическая наука сформировалась на путях, намеченных именно проектом Кантильона. Однако в течение более чем двадцати лет со времени своего создания, «Опыт» Кантильона оставался в рукописи и был практически неизвестен публике. Между тем поиск путей включения экономического знания в научный дискурс продолжался и в этот период: точка бифуркации не была ещё пройдена.

Философский проект Юма

В середине XVIII века альтернативой проектам экономической науки как самостоятельной отрасли знания были социально-философские концепции, в которых экономика была лишь составной частью. В этом они были преемственны с естественно-правовой традицией, но строились уже на основе философских и научных идей эпохи Просвещения. Наиболее влиятельным представителем этого подхода был шотландский мыслитель Дэвид Юм.

Своей целью Юм ставил разработку универсальной «науки о человеке», которую он подразделял на четыре части: логику, этику, критицизм и политику. В этой структуре экономические темы были отнесены к разделу политики, что нашло отражение в его работе «Политические рассуждения», опубликованной в 1752 году. Включенные в неё экономические очерки оказали заметное влияние на дальнейшее развитие экономической мысли, что веком позже и дало повод его биографу назвать эту работу «колыбелью политической экономии».

Сама возможность «науки о человеке» базировалась на постулате об универсальности человеческой природы. «Общепризнано, — писал Юм, — что существует значительное единообразие в поступках людей всех наций и эпох и что человеческая природа всегда остается одинаковой во всех своих принципах и действиях».

В устах Юма такое весьма общее утверждение было неожиданным, поскольку в отличие от философов естественного права, он был известен скептическим отношением к абстрактным идеям и дедуктивным рассуждениям. Чтобы хоть как-то согласовать свою социально-философскую доктрину с эпистемологией эмпиризма, Юму пришлось принять ряд дополнительных постулатов. 

Во-первых, он отверг противопоставление разума и опыта как «в сущности ошибочное» на том основании, что «аргументы, которые… считаются результатом одного лишь размышления и обдумывания… в конце концов приводят к некоторому общему принципу или заключению, для которого мы не можем указать никакого основания, кроме наблюдения и опыта».

По справедливому замечанию австралийского исследователя Коулмена, этот постулат Юма имел далеко идущие последствия: «Полагая, что a priori — это в действительности a posteriori, Юм реабилитировал в глазах эмпириков теории a priori . Полагая, что законы — это не что иное, как общие факты, известные из повседневной жизни, он дал возникающей классической школе экономики метод, позволивший экономистам манипулировать общими принципами, сохраняя при этом уверенность в том, что они действуют как истинные эмпирики».

Во-вторых, он признал, что «верными и основательными» могут быть не только частные суждения, но и суждения, отражающие «общий ход вещей». Более того, именно изучение «общего хода вещей» Юм назвал главной задачей философов, предварив этим заявлением серию своих экономических очерков. Фактически свои экономические идеи он развивал в «традиционной картезианской манере», полагая априорные утверждения эмпирически истинными в силу их очевидности, а дедуктивные системы — способными давать «обобщенно истинные» ( true in general ) прогнозы.

Своё обществоведение Юм не случайно назвал «наукой о человеке» — речь шла об изучении психологических основ человеческого поведения, прежде всего страстей и привычек людей, его определяющих. Он верил, что «честолюбие, скупость, себялюбие, тщеславие, дружба, великодушие, патриотизм — все эти аффекты, смешанные в различной степени и распределённые среди людей, с начала мира были и теперь ещё остаются источником всех действий и предприятий, какие только когда-либо наблюдались среди человечества».

Экономические факторы, например денежное обращение, играли в этой концепции роль элемента внешней среды, на которую поведение реагирует. Так, объяснение механизма саморегулирования товарных и денежных потоков между странами, один из главных аналитических результатов экономической мысли Юма, а впоследствии важный компонент теории экономистов-классиков, на самом деле был всего лишь промежуточным шагом в аргументации с целью продемонстрировать, что торможение общественного прогресса, «которое приписывают малочисленности звонкой монеты, в действительности есть результат привычек и обычаев населения и что мы, как очень часто случается, по ошибке принимаем побочный эффект за причину».

С этим же была связана его апология предметов роскоши. В отличие от многих современников, его интересовали не проблемы неравенства и не вопросы эффективности, а механизмы общественного прогресса, в частности пути пробуждения у людей новых потребностей. Поэтому роскошь он называл «ядом, который может служить антидотом к другому яду». Словом, Юм не ставил своей целью создание отдельной науки об экономических явлениях, скорее это была попытка интеграции экономических факторов в рамках междисциплинарной теории общественного развития.

Экономико-политический проект Джеймса Стюарта

Параллельно с проектом Юма формировался ещё один подход к осмыслению экономической реальности, представленный сочинением Джеймса Стюарта «Исследование принципов политической экономии: опыт о науке внутренней политики свободных наций» (1767). Хотя проект Стюарта появился позже и не без влияния упомянутых публикаций Юма и, вероятно, Кантильона, его основное содержание имело иные, более ранние корни. 

Представитель знатного шотландского аристократического рода, Джеймс Стюарт значительную часть своей жизни провёл в континентальной Европе. Именно в этот период он близко познакомился с дискуссиями и опытом ведения хозяйства в разных странах.

Показательно уже название работы Стюарта, где впервые в англоязычной литературе появилось словосочетание «принципы политической экономии». Название невольно встраивает её в один ряд с «Принципами…» Давида Рикардо, Томаса Мальтуса и Джона Стюарта Милля, составившими в XIX веке корпус классической политэкономии, однако смысл слов «политическая экономия» у Стюарта и авторов XIX века существенно различался. 

У последних речь шла прежде всего о теоретических принципах политической экономии как науки, у Стюарта — о принципах экономической политики как искусства управления государственным хозяйством. Термин «политическая экономия» был здесь — как ранее у Монкретьена и Руссо — отголоском античной традиции «экономии» как домохозяйства. Как признавал сам Стюарт, «политическая экономия для государства — то же, что экономия для семьи».

Экономико-политический проект Джеймса Стюарта имел два основных источника: социальную философию француза Шарля-Луи де Монтескьё и экономическую доктрину камерализма — немецкой версии меркантилизма.

Влияние Монтескьё на мировоззрение Стюарта проявилось прежде всего в способе восприятия принципов естественного права, в частности идеи универсальной природы человека. Монтескьё соглашался, что существуют естественные неизменные законы, управляющие человеком как существом физическим, или законы, вытекающие «из устройства нашего существа», то есть своего рода законы-инстинкты: «стремление добывать себе пищу»; «удовольствия… связанные с различием двух полов»; и — в противовес Гоббсу — «желание жить в обществе». 

Однако наличие таких законов не отменяло, по его убеждению, того факта, что жизнь людей в обществе регулируется позитивным правом, то есть законами, которые установлены самими людьми и «должны находиться в таком тесном соответствии со свойствами народа, для которого они установлены, что только в чрезвычайно редких случаях законы одного народа могут оказаться пригодными и для другого народа». «Дух законов» определяется, по Монтескьё, климатом, почвой, положением и размерами страны, образом жизни людей, религией населения и другими факторами.

Акцент на разнообразие условий и общественных порядков шёл вразрез с настроением, преобладавшим среди идеологов Просвещения, о чём можно судить по высказыванию физиократа Дюпона: «Существует один порядок — естественный, важнейший и всеобщий… от которого общества не могут отклониться без потери своего существования… — [в]от чего не знал Монтескьё…».

В этом споре Джеймс Стюарт пошел за Монтескьё. Он также выделил в людях общее и особенное, хотя и сделал это иначе, в частности, с меньшим акцентом на естественные факторы: «Человек, как мы его знаем, во все времена и во всех странах, независимо от климата, действует одним способом — следует принципам частного интереса, выгоды, долга, своим страстям. Люди одинаковы только в этом, и ни в чём ином». 

Если Монтескьё писал о разнообразии правовых систем, то Стюарт распространил его подход на сферу экономики: «Великое искусство политической экономии состоит в том, чтобы, во-первых, приспосабливать различные её (политической экономии) меры к духу, нравам, привычкам и обычаям народа и уже затем формировать эти обстоятельства так, чтобы вводить в них новые, более полезные институты».

В своей экономической программе Стюарт ориентировался на принципы камерализма, которые формировались как идеализированное отражение практики административного управления в раздробленных протестантских государственных образованиях на территории бывшей Священной Римской империи. Это были абсолютные монархии, но их власть над подданными сочеталась с зависимостью от внешних рынков, заставляя перераспределять ресурсы для повышения конкурентоспособности местных производителей. 

Чтобы выполнять эти функции, нужны были чиновники, способные эффективно собирать налоги и находить наиболее выгодные способы их использования. Требовалось сочетание компетенций финансиста и торговца, управленца и специалиста-отраслевика, будь то в горном деле, лесоводстве, пивоварении или ином местном промысле. Именно подготовка таких кадров в немецких университетах, стартовавшая в конце 1720-х годов, способствовала распространению камерализма во многих странах Европы, включая Россию.

Представления камералистов об экономике, как и у ранних английских меркантилистов, опирались ещё на античную традицию, восходившую к Ксенофонту и Аристотелю. «Экономическая наука, или искусство домашнего и сельского хозяйства [ Haus-Wirthschaffts- und Haushaltungs-Kunst ], — утверждалось в одном из пособий по камералистике середины XVIII века, — озабочена тем, как за счёт разумных усилий в городе и деревне добиться, чтобы пропитание и богатство содействовали достижению счастья». 

Правда, эти рамки уже признавались недостаточными. Так, президент Университета в Галле в своем обращении к королю Пруссии по случаю учреждения первой кафедры камералистики в 1727 году иронизировал над «профессорами экономики», которые «не уверены даже в том, где растут колосья — на деревьях или в поле». Автор же «Проекта экономики как науки» (1716) Кристоф Амтор объяснял, что «учение Аристотеля совершенно непригодно для задач обучения чиновников, поскольку уже сам Аристотель затемнил имевшиеся у Ксенофонта полезные элементы в трактовке домашнего хозяйства, когда описал его в терминах этики».

Особенности камерализма по сравнению с западноевропейским меркантилизмом были обусловлены не только объективными историческими обстоятельствами, но и спецификой интеллектуальной атмосферы. Если для Локка в Англии государство было результатом такого договора между индивидами, который не требовал их подчинения суверену, то в Германии ведущие философские авторитеты Лейбниц и его последователь Христиан фон Вольф понимали государство в виде лейбницевской «монады», то есть как активную самостоятельную субстанцию. 

Практика протекционизма, которую Лейбниц наблюдал во время своего пребывания во Франции в эпоху кольбертизма, служила живой иллюстрацией этого взгляда. В работах Вольфа государство представало просвещенным деспотом, направляющим деятельность домохозяйств на совершенствование всех сторон жизни, начиная с пропитания, жилищных условий и образования и кончая чистотой воздуха, воды и сохранностью природных ресурсов.

Принципы Вольфа не стоит воспринимать как описание реальности. Они имели нормативный характер и были во многом нацелены на улучшение имиджа государственного чиновника, которого широкая публика воспринимала весьма негативно. Как признавал один из видных камералистов первой волны Иоганн Бехер, «„старая песня, что камералисты никому не платят, много собирают и большую часть из этого оставляют себе“, ясно показывает, что думает о них народ».

Государство в духе Вольфа, способное приноравливаться к условиям естественной и культурной среды, как у Монтескьё, — вот общая рамка, которой руководствовался Стюарт. Наполняя её конкретным содержанием, он переосмысливал стандартные идеи меркантилистов в свете историзма Юма, демографических и экономических идей Кантильона и собственных наблюдений.

Своё понимание роли государства в рыночной экономике Стюарт передал метафорой: «Торговые нации Европы подобны флоту из кораблей, каждый из которых стремится первым прибыть в определённый порт. На каждом государь — его капитан. В их паруса дует один ветер; этот ветер — принцип собственного интереса... Естественные преимущества каждой нации — это разная мера качества плывущих судов, однако капитан, ведущий свой корабль с наибольшим умением и изобретательностью... при прочих равных условиях, несомненно, выйдет вперёд и удержит свое преимущество».

В методологическом отношении экономический проект Стюарта, как и социологический проект Монтескьё, трудно соотнести с определенной философско-научной доктриной. Сали Рашид счёл «Принципы» Стюарта «самой бэконианской работой XVIII столетия», Карл Прибрам ассоциировал Стюарта с «утонченными бэконианцами», Эндрю Скиннер отмечал соответствие его взглядов ньютонианству, а Роберт Уркварт определил его и вовсе последователем учения Аристотеля о практической мудрости, или «рассудительности» (phronesis) как виде знания, более подходящем применительно к обществу, чем наука (логос). Близкую оценку дал Самар Сен, назвавший концепцию «комбинацией искусства и науки — экономической политики и экономической теории».

Если к этому добавить апелляции Монтескьё к Декарту и опосредованное камералистикой влияние на Стюарта лейбницианства, то можно сказать, что в этом проекте нашёл косвенное отражение весь спектр научных программ эпохи Просвещения. Но это был релятивистский проект, не претендовавший на построение универсальной социальной системы. 

Стюарт по-бэкониански начинал со сравнительного анализа известного ему международного опыта; по-картезиански абстрагировал из этого опыта важнейшие, по его оценке, элементы, выстраивая из них «принципы политической экономии» — частные теории соответствующих экономических явлений (населения, торговли, денег и т. п.); и оставлял «мудрому правителю» по-аристотелевски взвешенно определять, в каком сочетании эти принципы больше соответствуют «духу народа» и должны определять экономическую политику.

* * *

Итак, ко времени выхода в свет «Богатства народов» Адама Смита существовало по меньшей мере пять вариантов построения научного экономического знания. Они исходили из разных представлений об организации и типе знания, строились на разных онтологических предпосылках, следовали разным эпистемологическим установкам.

Все проекты, кроме юмовского, подразумевали, что экономика — это отдельная наука. Все, кроме преимущественно нормативного инженерного проекта Джона Ло, были проектами позитивной науки, то есть предполагали познание тех или иных универсальных (естественных) связей и закономерностей, с той, однако, особенностью проекта Стюарта, что в нём общие принципы распространялись лишь на частные экономические явления, оставляя простор для выбора экономических систем в зависимости от местных условий. 

Наконец, все проекты сочетали в себе как рационалистическое, так и эмпирическое начало, но при различном их соотношении. В более ранних проектах Петти и Ло заметно влияние идеала экспериментальной науки в духе Бэкона, тогда как в проектах Кантильона и Юма преобладает рационализм в духе Декарта или «Принципов» Ньютона. В хронологически позднейшем проекте Стюарта на первом плане снова опыт, эмпирическое начало, но теперь, вероятно, как попытка учесть специфику социального познания в условиях господства естественно-научного канона.

В последующей истории экономической мысли судьбы её первоначальных проектов сложились по-разному. Попытки вернуть экономическую науку на эмпирико-статистический путь Петти предпринимались неоднократно. В начале XVIII века дело Петти продолжали его ученики Грегори Кинг и Чарльз Дэвенант. В середине XIX века аналогичный проект, но уже на более солидной статистической базе, продвигали бельгийский статистик Адольф Кетле (Quetelet) и его соратники в разных странах, особенно активно — англичане экономист Ричард Джонс и энциклопедист-клерикал Уильям Хьюэлл (Whewell). 

В начале ХХ века на схожих принципах работало Бюро экономического анализа (БЭА) в США во главе с Уэсли Митчеллом, а в Москве в Конъюнктурном институте — коллектив Николая Кондратьева. Наконец, уже в ХХI веке развитие информационных технологий и методов анализа данных снова выдвинуло на повестку дня вопрос об атеоретическом повороте в науке. 

Фактом, однако, является то, что ни одна из предыдущих попыток выстроить чистую эмпирическую экономическую науку успехом не увенчалась. А после знаменитой полемики Тьяллинга Купманса против методологии БЭА в 1940-е годы выражение «измерение без теории», закрепившееся за подходом БЭА, приобрело негативную коннотацию.

Инженерный проект после Джона Ло также имел продолжение, но лишь как подотрасль прикладного экономического знания. В XIX веке прямыми его наследниками выступили инициаторы финансовых инноваций, среди которых наибольшую известность получили сенсимонисты братья Перейр. На базе своего банка Crédit mobilier они внедрили финансовые схемы, позволившие вовлекать в оборот деньги мелких вкладчиков и за счёт этих средств финансировать крупные долгосрочные проекты, в особенности железнодорожные.

Другой пример соединения инженерного и экономического знания — разработка группой французских инженеров из Национальной школы мостов и дорог (École nationale des ponts et chaussées) методов количественной оценки эффективности капитальных объектов. В отличие от финансовых проектов братьев Перейр, которые могли опираться лишь на общефилософские установки Сен-Симона и его последователей, прикладные исследования французских инженеров, в особенности Жюля Дюпюи, стимулировали выдвижение новых теоретических идей, которые отчасти предвосхитили маржиналистскую революцию. 

Наконец, в XXI веке, на волне постмодернистского недоверия к большим нарративам, вопрос о взаимоотношении экономического и инженерного знания стал предметом дискуссий, а идея трансформации экономической науки в знание инженерного типа — одной из обсуждаемых позиций.

Социально-философский проект Юма, в котором экономика не имела статуса самостоятельной науки, сегодня может казаться интеллектуальной экзотикой, однако в XVIII веке такой взгляд был едва ли не мейнстримом. Для Франсуа Кенэ, Адама Смита и многих их современников экономические сочинения были всего лишь частью более масштабных идейных конструкций.

Современная историография относит физиократов к «экономическим философам» — авторам «политической теории с акцентом на фундаментальное значение экономической размерности социальной и политической жизни». Так, лидеру физиократов Франсуа Кенэ, кроме знаменитой «Экономической таблицы», принадлежали работы на философские и политические темы, а трактат Мерсье де Ла Ривьера, претендовавший на обобщение физиократического учения, назывался «Естественный и необходимый порядок общественных учреждений» (1767). 

Сходными были и намерения Адама Смита. Он планировал «изложить общие основания законодательства и управления, а также коренные изменения, испытанные обществом в различные периоды своего развития как относительно правосудия, так и относительно финансов, управления, армии и всего, что входит в область законодательства». В конце жизни он признавал, что «Богатство народов» было лишь частью этого до конца так и незавершённого замысла.

Политическая экономия приобрела характер отдельной науки только в XIX веке в трудах Давида Рикардо, а рациональным обоснованием этого взгляда стал методологический очерк Джона Стюарта Милля 1836 года. Однако и в XIX веке статус экономической науки оставался спорным. Ведущим оппонентом выступал Огюст Конт с его программой социологии как всеобъемлющей науки об обществе. 

Среди экономистов активным сторонником Конта был ирландец Джон К. Ингрэм, представитель британской исторической школы. О серьёзности ситуации свидетельствуют события, произошедшие в Британской ассоциации содействия развитию науки в 1877–1878 годы, в бытность Ингрэма председателем Секции экономической науки и статистики (секции F) этой ассоциации.

На фоне тогдашней публичной критики экономистов известный учёный Фрэнсис Гальтон обратился в Совет ассоциации с предложением о ликвидации этой секции, полагая, что «предметы, обычно выносимые на Секцию F, не могут считаться научными в том смысле, как это принято в Британской ассоциации». Ингрэм ответил на этот демарш «асимметрично»: он высказался за то, чтобы «предметная область секции было расширена и охватила всю социологию», ибо «экономические факты, касающиеся общества… не могут научно рассматриваться в отдельности». 

Идея «растворения» экономической науки в более широкой тематической области снова вернулась в научный дискурс во второй половине ХХ века в форме «экономического империализма», то есть на основе экспансии уже «экономического подхода» на прочие сферы общественной жизни.

Наконец, особым ответвлением социально-философского проекта можно считать и марксизм, который заложил основу тому, что философ Вадим Межуев удачно назвал «критикой экономического разума».

Противоречивой оказалась судьба экономико-политического проекта Джеймса Стюарта. Экономическая мысль, тесно связанная с хозяйственной политикой, была и остаётся востребованной как минимум со времён раннего меркантилизма. В этом смысле у проекта Стюарта была и богатая предыстория, и перспектива. 

Работа Стюарта вызвала разноречивые, но преимущественно благожелательные отклики. Маркс назвал его «рациональным выразителем монетарной и меркантилистской системы», а современный исследователь его наследия Эндрю Скиннер воспользовался формулой «laissez faire без глупостей», которую Шумпетер ранее применил к фон Юсти, современнику Стюарта и лидеру поздних камералистов.

В русле этого проекта возникли историческая школа, американский («традиционный») институционализм, немецкий ордолиберализм, современная социоэкономика — примерно те направления экономической мысли, которые Эрик Райнерт назвал «другим каноном». Правда, у Райнерта этот «канон» определяется прежде всего тематически, путем разграничения концепций развития и теорий функционирования экономики. Такой подход позволил выделить тематический ряд от Ренессанса до современности, не касаясь влияния на него научной революции, отделившей Ренессанс от века Просвещения.

Одно из следствий этого факта — не тождественность истории концепций экономической политики и истории экономической науки: первая уходит корнями вглубь веков, вторая — продукт Нового времени. Многозначность термина «политическая экономия» позволяет трактовать её историю в обоих вариантах. Если критерием считать советы правителям, то правомерно искать начало у Аристотеля, если нет, то, как уже отмечалось, поиски истоков в основном локализуются в столетие между Петти и Смитом.

Между тем именно Стюарт был тем представителем «другого канона», который попытался встроить его тематику в научный контекст своей эпохи, предложив систематизацию принципов экономической политики как особый способ организации экономического знания. В фокусе его внимания были не универсальные и независимые от деятельного субъекта законы, а знания на службе рационального целеполагания волевых и — в идеале — этически ориентированных правителей, действующих в условиях разнообразия внешней среды. Такое знание коренным образом отличается от того, что генерирует общенаучный канон, утвердившийся в результате научной революции.

И не случайно альтернативное наименование, которое Райнерт дал «другому канону», — это «ренессансная экономика», ибо «ценности, представленные этим каноном, никогда — ни до, ни после — не доминировали в картине мира так, как в период Ренессанса», то есть, добавим, до научной революции и до целенаправленных попыток построить экономическую науку. Стюарт принял эту эстафету тогда, когда «ренессансная экономика» уже во многом утеряла свой былой статус под натиском французских физиократов; а немного позже под влиянием «Богатства народов» она и в самом деле оказалась «другим каноном».

Символом главного канона экономической науки, её мейнстрима стал Адам Смит, однако рождение этого канона произошло почти на полвека раньше, в рамках проекта Ричарда Кантильона.
IQ

21 июня